You are connected.

Ты, юзернейм, подключен

К общему разуму, к полуаморфному кругу

Близких, далеких и неких;

К чужому горбу и досугу;

Болью и страстью чужой обмирать обречен.

Всяк, кто случился тебе,

Для тебя, над тобой, под тобой,

Неразговорчивый друг и общительный недруг –

Все копошатся, пыхтят, хороводятся в недрах

Псевдореальности, где,

Воспарив над судьбой,

Оком орлиным сканируя сотни дорог,

Плача над кем-то стреноженным чудным мгновением,

Жизни и смерти листая перста мановением —

Ты ли не Бог?

Ты

От зари до зари сопряжен

Трепетным сердцем и разумом, в меру болезным,

С непостижимой и вечно клокочущей бездной

Смутных времен.

Денно и нощно гудит сетевая орда.

В гуле ее, как в стогу подгнивающем колос,

Лепетный твой до того растворяется голос,

Что не вполне очевидно — звучал ли когда?

Где начинается, где обрывается твой

Собственный умысел, воля, сужденье, реченье.

Ты законтачен, тебя засосало теченье

Сплющило и потащило в распад цифровой.

You are connected.

Ты связан отныне и впредь

Пошлой привычкой всегда оставаться на связи,

В душном приказе, в лабазе,

В обозе, в попойном экстазе —

Неукоснительно бдеть.

Кажется, стоит на время покинуть эфир,

Выйти в оффлайн, ускользнуть, раствориться в пейзаже

Выключить невыносимо услужливый гаджет –

И зашатается мир.

Пахота, жатва, обедня, дорога, гульба:

Наиглавнейшее правило — не отключаться,

Чтобы в любую минуту могли до тебя достучаться

Нервная сука-удача и жадная дура-судьба.

Homo connectus,

Ты прочно сидишь на игле

Лайков и месседжей, мейлов, комментов и шэров,

Воображая паренье в заоблачных сферах,

Предполагая ярчайшее пламя в золе…


Так, расширяясь,

Пространство сжимается до

Скромных размеров смартфона, планшета, лэптопа;

Все недожатое – в пень.

С точки зрения хронотопа,

All we need is wifi

И розеточное гнездо.

makeeva: (dura)

*   *   *

Мы занимаемся музыкой —
Нежно, неспешно, adagiо —
В небе вечернем оранжевом
Плавает облачный чад.
Блудное время обуздывать,
Блазному духу дарить полет —
Только и можно, что горстью нот,
Вялую кровь горяча.

Мы занимаемся пением,
Мело-плетением слов и сфер —
Spirituozo, alla valzer —
Скучные души дразня.
Дай же нам небо терпения
Не оборвать тетивы-строки,
Целясь в сплетение музыки
И уходящего дня.

Нам, обреченным на сущности,
Тесно и тошно месить тщету.
Небо сгущается в черноту
Ночи без дна и конца.
В терпкой его безвоздушности
Не остается иных основ,
Паче искания нот и слов,
Подзаводящих сердца.

12.03.17

makeeva: (dura)

Эпиграф:

Враг вступает в город, пленных не щадя –

Хоть и было в кузнице ажно два гвоздя…



*    *    *



В отвратительное утро беспросветного правленья от тяжелых сновидений пробуждается тиран, и встает, и с отвращением тащит царственную тушку к золотому унитазу в беломраморный клозет. У него болит желудок, и тошнит его жутчайше – не от лести хитрожопо-верноподданных скотов, но болезненно-постыдной, неприличной для героя и народного кумира натуральной тошнотой. Посещение клозета доставляет облегченье, но предательская слабость и поганенькая дрожь остаются в жидком теле, застревают в организме августейшего больного и раскачивают твердь. Но тиран себя хватает исступленно за гонады, запивая альказельцер на ходу курвуазьём, и торопится немедля доказать себе и миру, что не дряхлая вонючка, а конкретный мачо мэн. И по утренней прохладе разлетаются курьеры, воспаряют самолеты, с песней строятся полки, смертоносные ракеты задирают клювы к небу, небо медленно хренеет, наливается свинцом. Мачо мэн, сблевав украдкой, залезает на кобылку, то ли ржавую, как слава, то ли бледную, как блядь. Реки крови, горы трупов, море слез, мильон терзаний – все из давешней злосчастной прорастает тошноты.

Здесь сторонний наблюдатель справедливо предположит жесточайшее похмелье – но окажется не прав, ибо подлинной причиной возмущенья организма подгнивающего мачо стал испорченный лосось. Истекавший нежным соком и зело благоухавший, он казался превосходным — супер, прима, манифик! Но приправы перебили легкий привкус разложенья, и никто не догадался, не просек и не пресек. Виноват, конечно, повар, безответственный вредитель, не радевший об отчизне, не учуявший беды: кабы он, подлец, понюхал, кабы, сволочь, пригляделся, не случилось бы кровавой и бессмысленной резни. Оправдания нелепы, и смешны, и безрассудны — но нельзя сказать, что этих оправданий вовсе нет: дело в том, что старый повар, жалкий, жадный, жирный повар пополудни разосрался с раскрасавицей женой. Что она ему сказала, что он ей в сердцах ответил — пересказывать противно, но в больном его мозгу эта чертова пластинка все крутилась и вертелась, изнуряя, иссушая трудолюбие и прыть. Гранд-маэстро дел кухонных, властелин ножей и вилок, он утратил в одночасье властный взор и острый нюх, все гадал да изумлялся, все терзался, отравитель… Рыба? Что? Какая рыба? Да, конечно, хорошо.

А красавица младая на другом краю столицы возлежала на диване и глядела в потолок, и дурное настроенье, послужившее причиной безобразного скандала, заливала коньяком.  Нет, она отнюдь не стерва, и совсем не истеричка; хоть, пожалуй, и не ангел, а, скорее, херувим: нежный, белый и пушистый… Но и ангела, пожалуй, можно стрижкой безобразной основательно взбесить. И теперь она страдала, и теперь она рыдала на всклокоченном диване, ненавидела себя, это зеркало напротив, эту жалкую квартирку и постылого супруга, провонявшего борщом. Но наверно, но конечно, но всего и всех острее – криворукого дебила, завитого мудака, парикмахера-стилиста, за немыслимые бабки обкорнавшего красулю, натурально, под горшок. И вообще, столичный сервис, неизменно-беспощадный и бессмысленно-циничный окончательно достал: переплачиваешь вдвое, даже втрое, а ни капли уважения к клиенту, всюду чванство да понты. Опоздать – святое право, нахамить с невозмутимой и с почтительной ухмылкой – наивысший пилотаж… А не нравится – ну что же, так и скатертью дорога: вас, жлобов, у нас в избытке, как-нибудь переживем.

И примерно в то же время модный мальчик-парикмахер, осторожно растирая по руке троксевазин, криво морщился и думал с утомительной тревогой: неужели, в самом деле, все же трещина в локте? Это ж надо было утром так преглупо навернуться, так неловко поскользнуться у подъезда и упасть, чтобы после еле-еле шевелить клешней болезной, корчить дикие гримасы и с трудом соображать! Неприятности подобной с ним могло бы не случиться, если б он не торопился, встал пораньше, не тупил, собирался порезвее, вышел вовремя из дома, и, конечно же, заметил и удачно обогнул эту слизистую мерзость, эту шкурку от банана, нагло брошенную прямо у порога шебутным, невоспитанным подростком из квартиры номер восемь, хамоватым и вонючим, как походные носки. А теперь – избави боже – если трещина, то, значит, он остался без работы на неделю, даже две, — а какое без работы, если съемная квартира и текущие расходы, и кредит на бмв… Мальчик все еще не в курсе, что кредит – какая прелесть! – возвращать ему не светит в свете третьей мировой, и мучительно решает: то ли ехать на ночь глядя на рентген, а то ли скушать анальгину и бай-бай.

Вот на этом самом месте, на банановом кульбите, связей следственно-причинных разветвляется поток на капризные извивы ручейков неочевидных: тятя, тятя, наши сети притащили многочлен. Совершенно непонятно, как решается задача, и решается ли вовсе, и кому ее решать, как добраться до истока – а точнее, до какого из истоков добираться вдоль по склизким берегам. Виноваты ли тупые, безответственные предки из квартиры номер восемь, прекратившие давно все попытки достучаться, докричаться, дотянуться до расслабленного чада сквозь махровый пубертат? Виноват ли парикмахер, вьюнош трепетный и бледный, но лениво-неуклюжий, особливо по утрам? Неужели, право слово, трудно было встать пораньше, неужели так уж сложно чаще под ноги смотреть? Виноват ли мэр столичный, запретивший нелегально, без патента, тротуары и подъезды подметать, отчего начальник жэка выгнал тихого Ахмета и, в детали не вникая, нанял бойкого Санька? А Санек, такое дело, раньше часу не проспится, раньше двух и не возьмется за лопату и метлу, а случится рано утром неопрятному подростку бросить шкурку от банана — так и хрен с ней, полежит…

Младший ангел-надзиратель мирового обустройства, канцелярии небесной неприметный хлопотун, справедливо полагая, что бессмысленно и дальше погружаться в несъедобный человеческий компот, и дотошно выполняя указания начальства – третий том, параграф первый, пункт четыреста второй – для поправки конъюктуры выпускает на прогулку неприметную бабульку из квартиры номер семь. Аккуратная бабулька на банановую шкурку не наступит – но заметит, поворчит – но подберет, и на ней не поскользнется торопыга-парикмахер, и капризную клиентку идеально пострижет. Умирая от восторга, красотуля-капризуля звякнет мужу, скажет «чмоки» и пойдет по бутикам, ну а муж — пожалуй, лучший повар в этом захолустье – нежным словом окрыленный, на работу полетит, где приветливо, но строго все проверит, до мельчайших мелочей, и, лососину на помойку завернув, драгоценному владыке — к сожаленью, временами столь не крепкому желудком — приготовит на обед нежный суп из авокадо, диетическую спаржу и свежайшего цыпленка: это будет манифик! Все останутся довольны, все останутся здоровы, и растает в отдаленье призрак третьей мировой.

Мир спасен. Коварный, злобный и презренный искуситель человеческого рода посрамлен в который раз. Из небесного буфета слышно ангельское пенье. Канцелярское дежурство мерно близится к концу. Крякнув, ангел-надзиратель поднимается со стула, осторожно расправляет подзатекшие крыла и спешит с благою вестью к богоизбранной  бабульке: слышь, возлюбленная бабка, собирайся в магазин. Бабка шкрябает в затылке, но затем хватает бойко старомодную кошелку да замызганный жакет и выходит из подъезда в то же самое мгновенье, как запущенный подросток доедает свой банан. Он швыряет ей под ноги кожуру – и тут старуха нарушает хитроумный, утвержденный свыше план, и бежит за хулиганом, потрясая той кошелкой, угрожая участковым и общественным судом. В это время из подъезда вылетает парикмахер, — натурально, навернувшись на поганой кожуре – и со всей летучей прыти растянувшись на асфальте, рвет на самом видном месте дорогущее пальто. Сатанея от досады, он встает и продолжает путь – но разум возмущенный жаждой мщения томим: парикмахер ненавидит всех и вся, и с наслажденьем сволочному мирозданью резво ножницами мстит.

И почтенные матроны задыхаются от гнева, и гламурные девицы матерятся от души, идиотка на ресепшен прячет жалобную книгу, имидж модного салона тает прямо на глазах. Карсотуля-повариха заливается слезами, прикрывается платочком и бегом бежит домой, где ее встречает пошлый боров-муж и вопрошает: это что за катастрофа у тебя на голове? Тут взрывается пространство, разлетается посуда, облетает штукатурка, стены ходят ходуном. Молодая повариха собирает чемоданы и с победно-гордой мордой уезжает в свой Тамбов. Старый повар от расстройства – ведь развод, ремонт, убытки – выпивает полбутылки дорогого коньяку и, конечно же, не едет на постылую работу: я сегодня поболею, что-то сердце барахлит. Время пахнет тухлой рыбой, время  пахнет свежей кровью, мачо мэн уже несется в беломраморный сортир. Том шестой, шестой параграф, пункт шестой: асталависта; скорбный ангел-надзиратель отправляется в буфет. А прямой его начальник, укоризненно вздыхая, набирает ржавой глины и отравленной воды, и прилежно, и с каким-то сладострастным упоеньем лепит рыжих тараканов, напевая «отче наш»…
makeeva: (dura)
Стреляться нету больше сил,
Корнет свалил, поручик запил,
И наждаком студеных капель
Ноябрь чешет ржу осин.

Равно тошнит и от балов,
И от чернил, и от рыданий.
Ни романтических свиданий,
Ни потрясения основ,

Ни жажды славы. Всюду грязь,
И бездорожье, и усталость.
И честь так часто отдавалась,
Что как-то вся подотдалась.

Да, се бля ви, едрена вошь...
И скверное глотая пиво,
Штабс-капитан глядит тоскливо
В окно. В ноябрь. В серый дождь.

14.11.16
makeeva: (dura)
Форма моего сердца
стандартна.
То есть формально
сердце мое ничем
не отличается от твоего.
Это банальное утверждение, впрочем,
требует тщательнейшей проверки.
С добросовестностью эксперта,
неторопливо и педантично,
ты расчищаешь поверхность:
тряпку за тряпкой, побрякушку за побрякушкой
- прочь.
Ничто не должно мешать
увлекательному процессу исследования.
Обнаженное тело мерзнет.
Из-под шершавой гусиной кожи
Проступают сизые реки
вен и артерий -
Но сердца еще не видно.
Тогда ты берешься за скальпель,
отодвигаешь левую грудь
и делаешь глубокий разрез
от середины груди до подмышечной впадины.
Внутри обнаруживается
темно-розовое, плотное мясо;
и по странной (или не очень?) ассоциации
ты вспоминаешь, как позавчера
выбирал на рынке филе индейки.
Судорожно сглотнув,
ты раздвигаешь ребра,
разводишь тяжелую плоть,
останавливаешь кровотечение и промокаешь
багровую полость впивающей салфеткой.
И вот, наконец, оно: самое что ни на есть
обыкновенное,
медленно и тревожно пульсирующее
человеческое сердце.
Ты долго и очень внимательно его разглядываешь,
а потом переводишь взгляд на мое лицо
и произносишь - не то с печалью, не то с досадой:
- Жаль. Я-то было подумал...
Но, к сожалению, мне пора.
Ты тут зашей все сама,
хорошо?
Нитки с иголкой в углу на тумбочке…

* * *

Nov. 25th, 2015 09:16 pm
makeeva: (dura)
Вот человек сидит напротив
И что-то говорит негромко,
Невыразительно, и смотрит
Как будто мимо, а потом
Встает, прощается, выходит
Из дома, комнаты, вагона
Метро, автобуса – короче,
Из подпространства твоего
Текущего – в свое, иное,
Неведомое подпространство.
Вот он кивает на прощание
И удаляется. И ты
Сам начинаешь удаляться,
Не двигаясь и не вставая
Еще насиженного места,
Ты начинаешь убегать
Из памяти его и жизни,
Из трудного перемещенья
Двуногого живого мяса
От пункта А до пункта Б.

Здесь наступает облегченье,
Освободительное чудо
Молчанья. Самосозерцанья.
И можно не держать лицо.
И можно думать о хорошем,
Или плохом, или не думать
Совсем, что объективно – плохо,
А субъективно – хорошо.

О чем таком вы говорили
Тогда - ты будешь помнить смутно
Уже назавтра, а неделю
Спустя забудешь без следа,
Как забывают треп попутный
Зачайные перемыванья
Костей, пустые пересуды
И мимоходный анекдот.
Немногим долее, возможно,
Застрянет в памяти скольженье
Бровей, усталый вздох и этот
Прощальный вывих головы.
Но и они в тумане будней
Довольно быстро растворятся,
Как растворяется в осенних
Болотах моросящий дождь.

Все как всегда. Но вот минует
Неделя, месяц, год, неважно,
И ты узнаешь, что попутчик
Твой давешний – ушел вообще,
Необратимо, непреложно
Туда, откуда возвращенье
Не предусмотрено проектом
И не заложено в бюджет.
И разговор, почти забытый
Тобой - окажется последним,
Прощальным вашим разговором…
Какая жалость. Кто бы знал.

Вот человек сидит напротив
И что-то говорит негромко –
Прислушайся. Поймай усталый,
В безвременье летящий взгляд.
Запомни каждое движенье,
Сближенье в тесноте, попытку
Улыбки и соприкасанье
Хрестоматийных рукавов.
Вот он встает – вглядись острее,
Вот он выходит – попытайся
Сказать хоть что-нибудь пристойней
Стандартного "пока-пока".
Ведь, как ни глупо, ни печально,
Ни страшно – но вполне реально,
Вполне возможно, что сегодня
Вы видитесь в последний раз.
makeeva: (dura)
Все сложное скрывается в простом,
Все новое новое - не ново и уныло...
Сегодня ввечеру, часу в шестом,
Меня, как говорится, осенило.

И трепетная истина в груди
Теперь живет, трясясь благоговейно:
Все наши величайшие вожди
Двусложны и, как правило, хорейны.

Народ давно все понял и просек
Хорея мантру: Рюрик, Грозный, Невский...
Поэтому и Пушкин - наше все,
А вовсе не зануда Достоевский.

Багряно-ослепительной звездой
Горят в народной памяти, нетленны,
Товарищ Ленин, вечно молодой,
Товарищ Сталин, весь окровавленный.

В сени дворцов и плесени трущоб
Народец наш чурается подделок.
Вы скажете - двусложен и Хрущев! -
Но, блин, ямбичен - оттого и мелок,

И не чета иным былым вождям,
Посмешище в копилке патриота -
Ведь даже Брежнев помнится людям
Отчетливей - в разрезе анекдота.

У всех народов все, как у людей,
А мы простого счастия не ищем,
Вот Ельцина размашистый хорей
Анапест горбачевский вмял в говнище,

И дабы честь страны не пресеклась,
Презрев народной дури лотерею,
Он на конце строки ужучил власть
Не менее хорейному хорею...

Товарищ верь - история не врет:
Попал в размер - и танком прямо к цели.
Ну а народ - на то он и народ,
Чтобы любить куда и как велели...

Горит восторг прозрения в груди,
Вбирая тихий шопот хронотопа:
Нас ожидает жопа впереди -
Но очень поэтическая жопа.

* * *

Aug. 12th, 2015 11:49 pm
makeeva: (dura)
Когда я смотрю на то, что делается вокруг,
В отдельно взятой стране на данном отрезке времени,
Я представляю себе старую, грязную клячу,
Скачущую... нет, ползущую медленно и печально
По бесконечному кругу задрипанного манежа.

Утопая в глубоком седле, клячей угрюмо правит
Злобный карлик в засаленном камуфляже.
Через круп перекинута пара седельных сумок,
Огромных баулов, тюков, пардон, невъебенных,
Битком набитых какой-то неописуемой дрянью.

Гаденько ухмыляясь, убогий всадник,
Всплывший со дна безвременья Цахес-Циннобер,
Периодически достает из пространства,
Из ниоткуда новые порции дряни
И набивает все толще развесистые баулы.

Баулы трещат по швам. Цирк, натурально, уехал
Весь, и остались только кляча, манеж и всадник.
И пожилая девочка в первом ряду,
Чем-то похожая
На старую, боевую лошадь...

* * *

May. 19th, 2015 09:13 pm
makeeva: (dura)
Аметропическим будет всякий глаз не имеющий дальнейшей точки ясного зрения в бесконечности.
Большая медицинская энциклопедия


*   *   *

Здравствуйте, доктор.
Я к вам.
Из последних сил и наличности.
У меня, как я полагаю, терминальная мизантропия,
Атрофия любовного нерва, раздвоение ложной личности
Плюс духовная аметропия.

Я все смотрю вокруг - и меня мучительно
И уныло тошнит от текущего звуко- и видеоряда.
Мне и с вами-то, доктор, беседовать омерзительно,
Но понимаю - надо.

Надо, поскольку новое время, помноженное
На обрыдлое место, соскучилось политесом
И глядит на меня, как сиротка на кремовое пирожное -
С незатейливым интересом.

Сиротки, к слову, при всей своей простоте
Умеют, когда им надо, казаться такими лапочками...
Но если сегодня вы, доктор, всю эту хрень не излечите,
Завтра меня сожрут с волосами и тапочками.

Я премного надеюсь, доктор, твоя моя понимать:
Пациент и не жив и не мертв, состояние бесперспективное.
Так что хватит уже метафор, давайте мне назначать,
Переливать и вкалывать что-нибудь радостно-седативное.

И тогда я узнаю, как весел угарный газ
Сытости, рефлексией не замутненной.
Честное слово, доктор, я так мечтаю выйти от вас
Благостной, позитивной и просветленной!

Чтобы вчера не дышало в затылок смертельной усталостью,
Завтра не утопало в дерьме да пожарищах...

Но доктор молчит, глядит на меня с какой-то недоброй жалостью
И растворяется в сумерках наплывающих.

* * *

May. 25th, 2013 12:33 pm
makeeva: (dura)
Проходи, озираясь, по улицам темным, где с кровью мешается грязь,
Где смердит нечистотами, похотью, страхом и потом засаленных душ,
Где по праву ничтожества, ядом глаза заливая и всласть матерясь,
Волокут на расправу печальных калек и взалкавших спасенья кликуш.
Где похожие плотью одной на людей, безобразные бродят скоты,
Пожирая друг друга, и сыто рыгая, и жадно рубая хабар,
А распятые ангелы скудного света висят на столбах, с высоты
Окончательной в мертвых зрачках отражая ревущий внизу Арканар.

Проходи, благороднейший дон, справедливой и верной дорогой своей,
Прячь глаза и сжимай кулаки – но не лезь, не мешай деловым палачам.
С каждым шагом, в дыму непроглядном и жирном, и телом и духом черствей –
Это время несчастное принадлежит пустоглазым, лихим сволочам.
Это время себя выжигает дотла и хрипит в нестерпимом огне,
Но спаситель не слышит, спаситель убогую жалость в себе превозмог
Или просто устал и уснул, и спасение видит едва ли во сне…
Это время похоже на все времена. Прячь глаза, неудачливый бог.

Где-то там, далеко-далеко, торжествует другая, прекрасная жизнь,
Где веселые люди навеки отмыли с себя обезьяний помет
И забыли, как некогда плыли в крови и друзей предавали во лжи,
И устроили райские кущи заместо помоек и вечных болот.
Где-то там – но тебе, очевидно, уже никогда не вернуться туда:
Зараженный убогого хамства, и скотства, и подлого барства чумой,
Ради цели высокой немного души по пристойному курсу продав,
Ты отныне и присно останешься здесь, ты сживешься с вонючей тюрьмой.

Где-то там, далеко, твой потерянный рай, справедливый и мудрый предел,
Подчинивший пространство и время, и вставший на вахту далеких планет…
Но тебе никогда не вернуться туда, даже если бы ты и посмел,
Потому, что на самом-то деле его ни в каком измерении нет.
Потому, что полуденным солнцем единожды тьму вековую поправ,
Невозможно красивая сказка твоя растворилась в полуночной мгле,
Оглянись и очнись: из пыли и отбросов, из гнили и сточных канав,
Во стекле и бетоне растут арканары по всей закопчённой Земле.

Справедливые дети, ловившие некогда каждое слово твое,
Полунищего детства кумиров сменяли на банку дешевой халвы,
И наелись от пуза, и впали в слащавое, муторное забытье,
И не стали богами – ведь это так трудно, ведь это так глупо, увы.
А премудрые дети детей, подрастая, и знать не хотят ничего
О неведомых звездах, о дальних мирах, потускневших в бетонной тени.
И возможно, что вскоре никто не припомнит и имени твоего,
Благородный Румата Асторский, последний герой арканарской резни.

Так кончаются сказки. И нам ничего невозможно уже изменить,
Только глубже и глубже утаптывать глупую память большим сапогом
Молчаливого благоразумия, только все крепче затягивать нить
Непричастности на набухающем горле отчаянья в хрипе благом.
Но опять и опять, вопреки и рассудку, и времени, споря с собой
И себя забывая, как жизнь забывает о смерти у самого дна,
Ты берешься за меч, и выходишь на свой безнадежный, бессмысленный бой –
И мне чудится – вовсе не вечен лежащий на сумрачном дне Арканар.
Page generated Sep. 20th, 2017 05:41 am
Powered by Dreamwidth Studios